© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Глава 1
Сестры Грешневы
Калужские леса – темные, дремучие, обманные. Просвеченный солнцем, радостный березняк незаметно уведет в сумрачный ельник, солнечная тропинка провалится в глубокий овраг, широкая просека заманит в сырое болото, в глухой бурелом, где ухает филин, где и солнца не увидишь из-за густых ветвей. Мало кто из деревенских решался забираться в сердце леса, сыроежки да рыжики ходили искать в березовую рощу. Но лето 1878 года выдалось дождливым, и после яблочного Спаса лесные пни обсыпало опятами, по склонам оврагов вылезли лисички, в папоротниках повыскакивали боровики, и прочего гриба – груздей, подосиновиков, подберезовиков, волнух – народилось в этом году видимо-невидимо. Соблазн был велик, и десяток девок посмелее из бывшего господского села Грешневка все же осмелились забраться поглубже в лес.
К вечеру все корзины были полны, все короба набиты доверху, и даже в подвязанных фартуках девок лежали грибы. Возвращались уставшие грибницы медленно. Не было сил даже завести песню, и девки молча слушали, что рассказывает долговязая, худая и черная, как цыганка, Пелагея:
– А вот еще баушка сказывала, что по осени в нашем бору лешие выть начинают. Тошно им, вишь ли, что лето кончается, вот они и мечутся по буеракам-то и завывают, как души нераскаянные. А то еще как почнут по ельникам носиться – сучья трешшат, ломаются, ровно войско ломится… Ух, страсти-то! Крещеному человеку вовсе нельзя в такие дни по бору шастать. Вот мой дед Фома Григорьич однова на Арсения…
Внезапно рассказчица смолкла на полуслове и остановилась как вкопанная. Замерли и другие. Потому что из густых зарослей орешника раздался вдруг высокий, пронзительный вой.
– Ба-а-атюшки святы… Волк! – прошептала толстая Василиса, роняя корзину. Золотистые лисички посыпались на траву.
– Ништо… – севшим голосом сказала Пелагея, шаря вокруг себя в поисках палки. – Летом волки добрые. А это, может, совсем и…
Договорить она не успела: вой повторился. На этот раз он был еще жутче и заунывнее и совсем не похож на волчий. Перепуганные девки стояли не двигаясь. Внезапно со стороны болота, из камышей, послышались равномерные глухие хлопки: «Ух… ух… ух…» – словно кто-то отряхивался, выбираясь из трясины.
– С нами крестная сила… – прошептала бледная Пелагея. – Чур меня, чур, рассыпься…
Но жуткие хлопки не смолкали. В орешнике завыло с новой силой. А когда из зарослей папоротника с утробным ворчанием вдруг поднялось и пошло прямо на девок что-то огромное, безглазое, мохнатое, страшное, – тут уж грешневские дали стрекача. Неслись по кочкам очертя голову, задрав подолы, из которых сыпались грузди, мелькая голыми ногами и крича дурниной. Брошенные корзины и короба остались валяться на елани. Толстая Василиса мчалась последней, и ее истошные вопли: «Леший, ой, мать-заступница, леший!» – долго еще звенели в сыром воздухе.
Когда последние крики смолкли вдалеке, «леший» выбрался из папоротников, резво подбежал к брошенным корзинам и сбросил с головы вывернутый наизнанку овчинный кожух. Теперь это был уже не леший, а Софья Николаевна Грешнева, семнадцати лет от роду, местная помещица. На ней было старое, местами заплатанное, насквозь мокрое от росы серое платье, из-под подола виднелись босые ноги, прическа рассыпалась, и в черных, вьющихся волосах мелькали желтые листья.
– Вот это удача! – обрадовалась она, глядя на грибы. Обернувшись, крикнула: – Эй, Катя! Марфа! Выходите!
Ветви орешника раздвинулись, и на опушку вышла младшая сестра Софьи, пятнадцатилетняя Катерина Грешнева. Сестры были похожи: обе высокого роста, зеленоглазые, смуглые. Но красота старшей была спокойнее и мягче. Каштановые волосы в беспорядке вились и сыпались по плечам, миндалевидный разрез глаз напоминал о ее матери – черкешенке, привезенной генералом Грешневым с кавказской войны. Из трех сестер Грешневых Софья более всех была похожа на мать. У младшей, Катерины, – отцовский, жесткий взгляд таких же зеленых, как болотная трава, глаз, отцовский же твердый, выдающийся вперед подбородок, тонкие губы, портящие нежность полудетского лица, непокорные черные волосы, торчащие во все стороны из-под повязанного низко, по-деревенски, платка.
Поймав взгляд сестры, Катерина недобро усмехнулась, поднесла сложенные воронкой ладони к губам – и по притихшему перед дождем лесу снова пронесся продирающий по коже вой.
– Будя завывать-то, барышня… – басом сказали из камышей, и на прогалину выбралась, на ходу отжимая мокрый подол, девка с растрепанной косой. Коса была рыжая, девка – коренастая, веснушчатая и некрасивая, но сощуренные глаза с толстыми веками поглядывали весело. Когда большой рот девицы растянулся в улыбке, она стала похожа на лягушонка.
– Ох, богаты мы сегодни… – садясь на корточки перед грибами, протянула она. – Мы эти груздочки-то посолим, посолим… А опяточки-то сквасим… А остальное-то на базаре продади-и-им… Пособляйте, барышни!
Софья с Катериной, по-деревенски подоткнув подолы, принялись сгребать рассыпанные грибы обратно в корзины.
Поодаль, в березняке, переминалась с ноги на ногу одноглазая кобыла, запряженная в телегу с сеном. Марфа ловко перекинула поводья, вывела кобылу на дорогу, расчистила место в телеге. Вскоре грибы были загружены и тщательно замаскированы сеном. Марфа взгромоздилась на телегу, пробасила: «Ну-у-у, дохлятина!», и кобыла, фыркнув, тронулась с места.
Лес кончился, тропинка превратилась в широкую грязную дорогу с залитыми дождем колеями. Дорога вилась между полями, местами покрытыми скошенным жнивьем, местами уже распаханными под озимые. На холме темнела колокольня сельской церкви, со стороны пруда доносилось мычание: там паслось стадо. Навстречу попадались деревенские. Они давным-давно были вольными, но по привычке, встречаясь с господами, мужики стягивали шапки, а бабы низко кланялись. Кланялись, впрочем, пряча улыбку: помещицы Грешневы были такими же нищими, как их бывшие крепостные. Софья улыбалась в ответ. Катерина, глядя в сторону, хмуро молчала. Марфа, понукая лошадь, ворчала без остановки.
– Барышни, конечно, меня, дуру безграмотную, и не слушать могут… Они, конечно, и сами лучшей разумеют… Но только что же это за времена наступили, ежели господа на большую дорогу разбойничать пошли, ась? Софья Николаевна? Другим разом, может, и дилижансы останавливать пойдем? Купцов резать? Один раз я на вашу придумку согласилась, но боле – не возьмусь! Вот воля ваша, а не возьмусь! Ить поймают – прибьют до смерти, не поглядят, что господа!
– В другой раз я новое придумаю, – спокойно, с улыбкой отозвалась Софья.
– Ты, Марфа, не бурчи. Есть-то зимой хочешь?
– Вестимо…
– Вот и помалкивай. Мы тоже хотим.
Марфа, насупившись, умолкла. Барышня была права.
Когда-то имя графа Грешнева гремело на весь уезд. Ему принадлежали все окрестные деревни и большое село Грешневка под Юхновом, в огромный дом с античными колоннами съезжалась на именины хозяев вся местная знать, закатывался фейерверк, выступала крепостная труппа, девки в прозрачных кисейных покрывалах, как могли, изображали танцы одалисок, от охотничьих забав дрожали поля мужиков, играл военный оркестр, и рассказы о грешневских балах обсуждались в салонах обеих столиц. Николай Петрович Грешнев был мечтой всех незамужних девиц в округе. Несмотря на зрелый возраст, он был холост, имел косую сажень в плечах, головой задевал все притолоки в доме, замечательно танцевал и мазурку и котильон и, склонив к плечу партнерши буйнокудрявую голову, мог, блестя зелеными глазами, нашептать такое, что барышня таяла, млела и готова была уже делать предложение сама. Грешнев, впрочем, свататься не торопился, а родители девиц не понуждали дочерей давать неотразимому графу надежды. На это была довольно весомая причина. Имя сей причины было – Фатима.